Жизнь после теракта, катастрофы. Терапия ПТСР

Психологическое самосохранение: советы профессионалам чрезвычайных ситуаций

— Профессионалы в момент трагической ситуации не всегда находятся на месте происшествия и могут направить свои эмоции в конструктивные действия.

— Когда упал самолет, летевший из Анапы в Питер, там могла быть моя подруга, которая в это время была у родителей под Анапой с дочкой. А у нее не брал телефон. Поэтому, пока медленно проплыл список погибших на экране телевизора, я среди ночи подняла своего сына и потребовала, что б он этот же список искал для меня в интернете. Список плывет, а мне все время кажется, что я вижу ее фамилию. В общем, я поняла, как волосы на голове шевелятся, и как седеют за одну ночь. А моя подруга потом наоборот рассказывала, что она поражалась страшной черствости окружающих. Ни одна сволочь не позвонила ей, а ведь они с Ксюшей могли быть в том самолете! И только на пятый день она мне позвонила, когда, наконец, увидела, что ее сотовый телефон не связан с Москвой…

— А я по этому поводу знаю чувство вины, потому что помню за собой одну такую вещь: когда самолет из Анапы упал, я вспомнила, что в Анапе живет бабушка моей соседки, с которой мы жили раньше в одной квартире. И я боялась ей позвонить, чтобы не узнать, что что-то не так.

— И боялась позвонить и спросить: «А Маша-то жива?..» Ты знаешь, а это первое, что надо сделать: по всем доступным информационным источникам убедиться, что c теми из твоих родных и знакомых, кто мог там быть, ничего не случилось.

Когда мой сын был на дежурстве, а он пожарный, позвонил мне и говорит: «Мам, хватит спать, метро рванули», то у меня, естественно, был первый вопрос: «Вы — там?» Он говорит: «Нет, мы уже отдежурили». И дальше я стала мысленно перечислять: «значит, Оксана ездит на метро, жена и двое детей Виталия Владимировича». И естественно, я ломанулась к телефону, дозвонилась Виталику, звонила Оксане, а она меня сбрасывала. Сбрасывает — значит, работает. Ну, я просто знаю, что когда в ее трубке долго звучат гудки, а потом они обрываются, значит, она работает. Значит, уже жива. Звоню Виталю, говорю: «Виталь, где твои»? Слава Богу, в другую сторону поехали! Все. Я успокоилась. Это не коснулось меня.

— Ну, а вот я, когда взрыв в метро произошел, даже не могла посмотреть в списки, потому, что думала: «А что я смогу сделать, если вот сейчас увижу знакомое имя? Что тогда?»

— Это второй вопрос. Сначала запомним, что самая страшная определенность лучше еще более страшной неопределенности. Поэтому, сначала нужно убедиться, что если это тебя никак не коснулось — то и слава Богу. Потом подумать — могу ли я помочь тем, кто пострадал и их близким?

Когда взорвались башни-близнецы, единственное, кому я дозвонилась, так это своей студентке, которая в это время могла быть в Нью-Йорке. Убедившись, что Дашка на месте, я сказала себе, что больше у меня настолько близких людей, что б я сейчас звонила в Нью-Йорк, нет. И тогда я начала просто сочувствовать пострадавшим.

— Что значит «начала сочувствовать пострадавшим»?

— Понимаешь, реакция человека, который профессионально или в силу особенностей определенного этапа своей жизни постоянно ходит по краю чрезвычайной ситуации, по краю смерти, в отношении страданий других людей гораздо более болезненна, чем человека, который ничего этого не знает. Я, например, наотрез отказалась смотреть «Страсти Христовы» Мела Гибсона потому, что я знаю, как выглядит растерзанное тело, и как что-то входит в живую плоть, потому что я работала в разных реанимациях, и мы вынимали то, что туда вошло. Так что смотреть на это мне совершенно неинтересно, это для меня не игра. Я знаю, каково это на самом деле. Вот. И у меня срабатывает нормальный, адекватный защитный механизм.

Это случилось со мной? Не со мной. Хорошо. Это случилось с моей референтной группой? Слава Богу, нет. Так. А с кем это случилось? Вот с теми-то. Реально я могу что-то для них сделать? Могу. Ну, значит, надо наладить пути делания. А если совсем не могу, то теперь можно дать нахлынуть сочувствию. «Боже мой, какой ужас»!

Вот тогда могут быть и слезы и все, что угодно, у меня на взрывы в Москве была просто соматическая реакция, как бывает под обстрелом. И я себе ее позволяю. И тошнит, и руки трясутся.

А когда случился Норд-Ост, то рано утром на другой день после захвата заложников, мне позвонили из милиции и сказали: «Ты вернулась из отпуска? Слава Богу. Не отходи далеко от телефона». И в субботу утром меня вызвали. То есть, до этого я была не нужна. Если бы они не позвонили сами, то тогда я позвонила бы и сказала: «Ребята, я на месте, не могу ли я чем-нибудь помочь?»

— Вот, кстати вопрос на счет профессионалов. У моей подруги первый муж был эмчеэсовцем. Он постоянно, приезжая домой, тупо выпивал бутылку водки и молча ложился спать, никогда ничего ей не рассказывая…

— Я считаю, что у людей, которые постоянно ходят по этим воронкам, есть два метода защиты, которые они могут применить, если боятся испугать окружающих. Это либо спиться, либо довести свой синдром сгорания действительно до состояния цинизма и полной эмоциональной уплощенности. То есть, деградировать до уровня монстра.

Поэтому я вообще не понимаю отношений в семье, если, придя к себе домой, я не могу говорить со своими близкими о том, что меня действительно волнует. Конечно, если я начну захлебываясь рассказывать, как в метро меня сегодня при взрыве ударило оторванной рукой, то, наверно, это не лучшая тема беседы с моей стороны. Но если я не могу придти домой, чтобы там заплакать и сказать: «Боже мой, какой это был ужас, какой страшный теракт!», и если при этом мне дома никто не принесет кофе с сигаретой и не посидит со мной, то зачем мне такая семья?

— Ну, я не знаю как на счет того, насколько он сам хотел что-то рассказывать, но я точно знаю, что потом, со временем, жена сама стала выпивать в такие вечера вместе с мужем…

— Ну, этим она только способствовала его спиванию. Было бы намного лучше, если бы она села рядом с ним с чем-нибудь менее вредным, чем водка, и просто побыла рядом. Не приставала: «Расскажи, расскажи, что, сегодня совсем страшно было»?.. Поскольку нам с сыном есть о чем поговорить, то меня совершенно не пугают его рассказы, соответственно его не пугают мои. Когда он рассказывал мне про свои первые трупы — «пожарные трупы» — то я оптимистично переспрашивала его: «Это такие, которые сгоревшие? Не, сгоревших не видела, видела утопленников». А он: «А я утопленников никогда не видел». — «Ну, так ты ж не водолаз, а пожарный!»

— То есть, пострадавшим профессионалам можно помочь тем, что просто обсудить с ними как все прошло?

— Профессионалам — да. Но на самом деле близкие могут помочь профессионалу только одним: всячески привычно на протяжении всех лет, что вы с этим профессионалом живете, доводить до него: «Я уважаю твою работу, я горжусь тобой, я готов принять то, что ты хочешь мне сказать. Не береги меня, я от этого не умру». То есть, если уж ты не умер в пожаре, то от твоего рассказа о пожаре я уж точно не умру.

Такая поддержка важна любому профессионалу, работающим с чужими травмами, даже для психолога, который работает в кабинете и вдали от катастроф, но к которому иногда приходят люди с такой проблемой, что у него самого слезы текут. Как, например, бывает и у меня тоже. Слушай, если после этого я не могу показаться со своим заплаканным лицом своей семье и сказать: «Боже мой, какое горе у человека, с которым я сегодня работала!», то зачем мне такая семья. Я не считаю, что рабочие проблемы надо оставлять за порогом. Не надо всю семью посвящать обслуживанию этих проблем, но если люди внутри семьи не могут быть открыты в своих эмоциях, то я не вижу смысла в этой семье.

Самая большая возможная травма профессионала наступает тогда, когда он однажды отрицательно отвечает на свой вопрос «а был ли я в этот раз профессионально состоятелен, сделал ли я все, что мог?» Если произошло нечто печальное, то на этот вопрос у профессионала есть три варианта ответа: я сделал все, что мог, остальное — судьба, и тогда я горюю как человек потому, что там произошло; я сделал ошибку, я ее больше не повторю. Ну и третий ответ такой: я сделал ошибку, и теперь я приложу все усилия для того, что бы ее больше не повторить.

Эти ответы — собственно те убеждения, которые облегчают состояние профессионала. Я сделал все, что мог, остальное — промысел, остальное я не могу изменить, не могу контролировать. Я могу контролировать только свой профессионализм. И в следующий раз, когда я попаду в такую ситуацию, учитывая этот опыт, возможно, я буду работать лучше.

Но если ошибка действительно была крупной и имела роковые последствия, тогда каждый кается в меру своего разумения. И здесь есть опасность каяться слишком тяжело — это я видела у врачей — каяться так громко и много, что постепенно виноватыми оказываются все окружающие. Так происходит перенос своей ответственности на других: «Я так каюсь, я так каюсь, боже, лучше бы я умер, чем этот пострадавший! Боже как я каюсь. Нет, ты видишь, как я каюсь?! А ты что не каешься, что, грехов у тебя что ли нет? Ах ты свинья!»

Вот эту тенденцию надо пресекать на корню. Я не виновата в том, что ты ошибся, работая на Лубянке. Но я тебе сочувствую. Я понимаю, что все мы смертны, все мы делаем ошибки. Я сочувствую человеку, который может быть выжил бы, если б ты не сделал этой ошибки. А может быть, он все равно бы погиб. Но я в любом случае в этом не виновата. Поэтому не надо говорить лишнего. У меня свои ошибки — у тебя свои.

Знаешь, у меня было два случая, в одном, я, что называется, участвовала, а о втором мне потом рассказывали. В больнице, где я долго и счастливо работала, анестезиолог, очень хороший анестезиолог и взрослая женщина, я думаю, что тогда уже ей было хорошо за сорок, очень неудачно дала наркоз своей родственнице.

Это не было ее безграмотностью, это было ошибкой, имевшей объективные причины. Такое случается. У ее больной родственницы было неправильное строение лица, с очень маленьким подбородочком, маленьким ротиком, который не открывается. И анестезиолог заинтубировала, то есть, ввела дыхательную трубку не в трахею, а в пищевод. Это бывает. И не заметила этого. То есть она большую часть наркоза провела в пищеводе. И как мы потом вокруг этой больной ни прыгали, она у нас все равно умерла от гипоксии. Ну, болезнь в ее смерти тоже сыграла свою роль, не оперируют же у нас здоровых, я не идиотка.

Мы все страшно жалели анестезиолога, причем жалели не потому, что она сама была жалостливой, а потому, что это может случиться с каждым из анестезиологов. Врач, сталкиваясь с такими вещами, всегда понимает, что это могло случиться и с ним, и как это ужасно. Ее жалели, ее поддерживали, и потому, что умерла ее родственница, и потому, что из-за этой страшной ошибки она просто себя съест.

И, в результате, сначала от доктора мы слышали такое: «Господи, Господи, что же делать, как я с этим жить буду?!» Потом было: «Жаль, но, собственно говоря, не я одна так ошибаюсь!». Потом было: «А, собственно говоря, а почему это хирурги не заметили, что у нее булькает желудок?!» Потом: «А чем это ты ее лечишь?! С такими капельницами любой умрет!» И наконец: «Ну, мало ли, что я ошиблась, с кем такого не бывает, но уморили-то ее в конце концов именно вы!» То есть, произошел вот такой перенос агрессии. Что было очень неприятно.

— Что можно сделать, чтобы помочь человеку избежать такого превращения?

— Заметить момент, когда «как я с этим жить буду» переходит в «а ты тоже виноват!» Мы сами говорили: «Ну, послушай, ну ведь бывает, у нее же особенности лицевого скелета, даже такой опытный врач как ты мог ошибиться!» А я была совсем еще мелкой, и говорю: «Господи, я бы, наверное, больному с таким черепом вообще никуда не попала, в рот ей просто не попала бы!» И, смотрю, человек начинает сначала как-то на это благодарно кивать, что «да-да, мне немножко легче». А потом, я смотрю, начинает розоветь и искренне верить в то, что услышал. Вот тут нужно немедленно замолчать. И напомнить, что «да, да», коллега, но вы все-таки ошиблись. Вы, а не я. Если я сейчас ошибаюсь в лечении, скажите мне, я побегу к заведующей проверять, может быть, мы правда не так лечим. И это будет моя ответственность. Только гипоксия-то у нее от ваших действий, а не от моих. Не нужно бояться сказать такое.

— А человек, который понимает, что он вот таким образом начинает, как бы обвиняя окружающих, перекладывать на них ответственность. Как он может себя остановить?

— А вот когда от окружающих получит в обратку, то дальше либо признает окружающих черствыми, мерзкими, отвратительными и останется изгоем. Либо сообразит: «Что вы, ребята, спасибо большое, это я случайно так сказал, от ужаса».

— То есть, до тех пор, пока он сдачи не получит…

— Он не успокоится.

А потом мне рассказали вторую историю, причем уже через много лет после первой. Я уже не работала в этой больнице, а рассказ был про человека, который тоже работал в ней анестезиологом и которого я очень хорошо знаю. Замечательный парень, он даже в советские годы был искренне верующим человеком. Но это никогда не демонстрировал.

Курил справно. Спирт из сейфа тоже пил. Трое детей, замечательная жена, тоже у нас работала невропатологом. Прекрасная семья. И потом мне уже его друзья, с которыми мы встретились на другой работе, рассказали, что у него была такая же ситуация, как и у анестезиолога из первой истории. Тоже произошла ошибка интубации. Умерла молодая женщина на кесаревом сечении.

У нас там, надо сказать, был какой-то сюрреалистичный роддом: все женщины, которые когда-либо перенесли сифилис, на всякий случай рожали у нас. Ну, там, конечно, были и подзаборные персонажи, но были и в высшей степени приличные женщины. А у той девочки еще был искусственный бедренный сустав, она не могла рожать естественным образом потому, что не могла развести ноги. И, в общем, у Сережи она умерла. Он даже не восклицал по этому поводу: «О, как я буду теперь жить!».

Но сначала он почернел лицом, так что коллеги вообще боялись за его здоровье. Выяснилось, кстати, что он человек верующий. А дальше, он практически всей своей жизнью день за днем стал искупать свою вину. Он ушел, если можно так сказать, в мирское монашество. То есть, он работал безумно много, он давал наркоз за наркозом, он практически лишил себя еды, питья. Причем делал все молча и тихо. Он выходил в палаты и сидел с больными, приходил к ним по первому их требованию. Вот такое это было служение. Вот так человек искупал вину. Он считал себя виноватым, и он это искупал.

— А если бы он попросил у вас помощи, можно ли было как-то такому человеку помочь?

— Можно, можно… Мы бы с ним все это покрутили, и потом поговорили бы, конечно же, в форме упражнения. И образ этой умершей девушки и врач между собой бы разобрались под моим чутким руководством. Это обычная психологическая работа со смертью, с виной выжившего, разговор с ушедшим. И мы все-таки разделили бы Сережину ответственность и Божескую…

Я думаю, что поскольку он человек верующий, у него, безусловно, был духовник. И судя по тому, что он не бросил семью, не ушел в монастырь, и не умер от истощения, по-видимому, батюшка его от этого греха гордыни удерживал. То есть, он остался в миру и жил полноценно. Но при этом отслуживал то, что считал своей виной. Я думаю, там батюшка помог. И жена его поддерживала, потому, что понимала, что жить вот с таким мучением и при этом весело сшибать деньгу за частную практику, чтобы семье было посытнее — это для него будет неприемлемо. Ну, не так она относилась к мужу, чтобы его на это обречь.

— Его жена, получается, тоже приняла на себя некий подвиг?

— Она как врач понимала, что с ней было бы то же самое, окажись она на месте мужа. А вот если бы она не была врачом, тогда ей пришлось бы потрудиться понять мужа. Но поскольку она врач, причем старый, опытный, она все прекрасно понимала.

— Как семьям спасателей, их женам, мамам сформировать наиболее правильное отношение к профессии своих мужей и сыновей?

— Правильная позиция всегда одна: «Я уважаю тебя за твою работу». Потому, что когда твой ребенок уже шесть лет работает пожарным, то за эти годы ты понимаешь, по крайней мере, что в этой профессии есть осмысленность. Полиция, пожарные и медики есть в любой стране и при любом режиме. Это та работа, которая вообще не связана с мировоззрением и политикой. И в ней есть смысл, люди этих профессий делают полезное дело.

А вообще настоящий профессионал не будет много рассказывать о том, чем он занимается. Много рассказывают новички, потому, что их распирают новые впечатления. И деграданты, которым давно пора уходить. Нормальные профессионалы рассказывают о своей работе очень сдержанно, а обычно просто говорят: «Слушай, сегодня была такая жопа, что ты меня лучше не трогай, ладно?» А на вопрос: «Ты что такой, что-то случилось?», просто отвечают — «Дико тяжелое дежурство». И на это нужно сказать только: «Ну ладно, есть будешь?» Это и есть — принятие. Я тебя уважаю, уважаю твою работу, и я принимаю, когда ты приходишь неудобно для меня, потому, что ты делал важнее моего настроения.

— А вот если человек сгорает, что может сделать его жена или мать чтобы остановить его разрушение…

— Ты знаешь, поскольку в 99,99% случаях по любым врачам мужчину водит мама или жена, то именно жене или маме нужно начать думать на тему, куда вести своего дяденьку. Жена первой замечает, что происходит что-то не то. Либо он с начала их отношений не столько работает, сколько бьет себя хвостом в грудь, и тогда ее это устраивало. Если в силу каких-то своих личностных особенностей она его полюбила за профессиональные муки, а он ее — за сострадание к ним, то они будут самой сладкой парой. И, скорее всего, через какое-то время они сопьются вместе.

Не знаю ни одного хирурга, который бы со слезами на глазах и трясущимися руками описывал, как он жалеет больного, который у него сильно страдает, или умер. Но я знаю, как больные переживают смерть больного. А когда люди далекие от этого, но считающие себя необычайно тонкими, говорят: «Боже мой, боже мой, как ты можешь об этом говорить? Посмотри, посмотри, у меня прямо вот-вот волоски дыбом поднялись, ой, Боже мой, мне так плохо, какое горе, у тебя умер больной!» Это реакция людей, которые любят попить эту энергию и потом похвалить себя за то, какие они тонкие.

— А иногда бывает такое, что тебе рассказывают какие-то страшные истории, но ты не чувствуешь желания сопереживать им, и даже коришь саму себя за то, что этих переживаний, которых ждет собеседник, просто нет…

— А и не надо переживать. Если нормальный человек тебе что-то рассказывает, то он хочет именно с тобой этим поделиться, и делает это с какой-то целью. Это могут быть «охотничьи рассказы», то есть когда уже завершен цикл переживания экстремального события, но оно осталось для человека просто интересным, и он не ждет никакого сопереживания. Вот ты ему нравишься, он считает себя умным человеком, и просто очаровательной женщиной, вот поэтому он и показывает себя в лучшем свете. Тогда слушай и восхищайся. Он рассказывает про свои подвиги, а ты внимательно слушай, как рассказывает.

Для меня, например, нет ничего более возбуждающего, чем рассказ профессионала о своей работе, даже если я в ней ничего не понимаю. Мужчина в первую очередь всегда — охотник на мамонта. Главное не что, а как он рассказывает. Если он рассказывает: «Нет, ты представляешь, и вдруг я вижу, что коллега из Принстона открыл вот тоже самое, что и я, но дополняющее мое!». Я говорю: «Боже мой, какой кайф!» Я действительно испытываю кайф. Когда мне мой приятель — налоговый адвокат рассказывает про свои дела, я подпрыгиваю, скребу когтями, и даю советы из области психологии, из своего человеческого опыта, потому что у меня ощущение, что я смотрю офигенный детектив. Но когда мне пытаются рассказать про то, что: «нет, ты представляешь, этот козел профессор, он же полный мудак, математики не знает, а мне указывает! А еще секретарша вчера, ты представляешь, кофе без сахара принесла!», то все, мальчик, у тебя большие проблемы с мамой. Это — не ко мне. Вот.

Если рассказчику важен твой отзыв — профессиональный или человеческий, то есть он видит, что ты умный человек, или просто знает это, потому, что вы давно знакомы, который может его выслушать, и даже что-то умное сказать, ну, тогда, тем более, слушай. И даже высказывай свое мнение. Не надо безапелляционно говорить: «Боюсь, что тебе до уровня Принстона расти и расти». Но лучше так: «Извини, что я своим свиным рылом лезу в твою математику, но просто как человек я могу сказать, что я, наверное, в этой ситуации убила бы того козла из Принстона! Потому, что я тоже регулярно все пишу, когда дедлайн был в прошлом году. Да ладно, новый метод изобретешь и застолбишь, раз этот уже перехватили».

А если собеседник действительно деградант, который бьет себя хвостом в грудь, чтобы выжать из тебя сопли, слезы и «прощение», завязать себя узлом, и поставить тебя в ситуацию «Да как ты смеешь от меня что-то требовать, когда я кровь проливал, а ты нет!», то нужно реагировать резко в стиле «это — не ко мне». Когда недоделанные омоновцы и не самые интеллектуальные, так сказать, спецназы кричат «Я пять раз в Чечне был!», то я говорю: «А я — одиннадцать. Еще вопросы есть?». — «Извини, что ты меня спрашивала?»

Но если ты не можешь заткнуть его тем, что понимаешь его лучше его самого, тогда скажи просто: «Я конечно, как профессионала тебя пойму, но если ты мне только объяснишь суть твоих переживаний, у меня другая профессия! Конечно, я не имела такого опыта, может, слава Богу, я бы наверно его не выдержала, но как человек я могу догадываться, что с тобой происходило, тебе надо поделиться, то делись»…

— Насколько юмор и цинизм помогают нам защищаться от травм в таких ситуациях?

— Юмор и цинизм очень помогают. Только не надо делать их стеной: есть люди, которые постоянно ёрничают, они ходят постоянно с кривой усмешкой: «хе-хе, хе-хе». Это те, которые перезащищались, они уже потеряли способность нормально реагировать на вещи. Это обычно люди слабые, не уверенные в себе. И вместо того, чтобы, подшутив над собой или людьми раз-другой, со своими проблемами как следует разобраться, они, на автопилоте, продолжают постоянное подсмеивание над собой и окружающими. Это очень жестокая защита, которая разрушает.

Все эти замечательные циничные врачебные фразы — это прекрасная профессиональная защита, потому что на самом деле врачи нежные, трепетные и сами умирают с каждым больным. Но только если они будут это делать в полный разворот, то они со вторым своим умершим больным сами умрут окончательно. Поэтому их умирание дозированное. А лекарство от умирания — это юмор, естественно черный. Откуда у хирурга возьмется белый юмор?

— Обычно таких людей считают черствыми.

— Ни разу в жизни не видела хорошего врача, который бы лепетал на тему: «Умерла такая замечательная женщина, мать троих детей ! Умерла от перитонита ! ». Зато я вижу того же самого врача, который тащит больного, когда его уже некуда тащить. Но он всё равно его тащит. И вытаскивает ! Эти крайне тяжелые больные, о которых потом говорят «выжил чудом», — это результат огромных трудов какого-нибудь одного врача, которому почему-то этот больной становится дорог как память вовсе не за взятку, а по необъяснимым причинам. Вот все остальные — просто больные, а этот дорог ! Врач его тянет своей энергетикой и в ущерб себе, а все остальные врачи ему только помогают.

© Vetkaivi.ru

Об авторе: Берковская Марина Иосифовна

( 0 голосов: 0 из 5 )
Кризисный психолог Марина Берковская
Кризисный психолог Марина Берковская

Читать отзывы

Версия для печати



Смотрите также по этой теме:
Как жить после теракта или Нормальная реакция на ненормальные обстоятельства (Кризисный психолог Марина Берковская)
Пострадавшим и профессионалам: Как вести себя на месте теракта (Кризисный психолог Марина Берковская)
Ваши реакции на экстремальное стрессовое событие
Как помочь детям справиться с катастрофой (Карен Даут, профессор Манчестерского колледжа (США))
Преодоление долговременных последствий посттравматического стресса (Е.М. Черепанова)
Психологическая реабилитация семей участников боевых действий в «горячих точках»

Самое важное

Лучшее новое

диагностический курс

© «Ветка ивы». 2008-2018. Группа сайтов «Пережить.ру».
При воспроизведении материала обязательна гиперссылка на vetkaivi.ru
Редакция — info(гав)vetkaivi.ru.     Разработка сайта: zimovka.ru.     Вёрстка: www.rusimages.ru